— Нина, — помолчав, спросила Натка, — ты не встречала здесь таких двоих?… Один высокий, в сапогах и в сером френче, а с ним маленький, белокурый, темноглазый мальчуган.
— В сером френче… — повторила Нина. — Нет, Натка, в сером френче с мальчуганом не встречала. А кто это?
— Я и сама не знаю. Такой забавный мальчуган.
— Видела я человека во френче, — не сразу вспомнила Нина… — Только тот был без мальчугана и ехал верхом по тропке в горы. Конь у него был высокий, худой, а сапоги грязные.
— И большой шрам на лице, — подсказала Натка.
— Да, большой шрам на лице. Это кто, Натка? — спросила Нина и с любопытством посмотрела на по-другу.
— Не знаю, Нина.
— Я встал, можно звонить подъем? — басистым голосом сообщил, выдвигаясь из-за двери, дежурный.
— Можно, — сказала Натка. — Звони. «Экий увалень!» — подумала она, глядя, как, размахивая короткими руками, Баранкин уверенно направился к колоколу.
Это и был тот самый пионер тамбовского колхоза Баранкин, которого послали «в премию» за то, что он во время весеннего сева организовал походный ремонтно-фильтровальный завод.
Всё оборудование этого завода умещалось на ручной тележке и состояло из двух лоханей, одного решета, трёх старых мешков, двух скребков и кучи тряпок. И, выезжая в поле за тракторами, этот ребячий завод фильтровал воду для моторов и во время стоянок очищал тракторы от грязи.
Баранкин подошёл к колоколу, крепко зажал в кулак конец лохматой бечёвки и ударил так здорово, что разом обернувшиеся Нина и Натка закричали ему, чтобы он звонил потише.
Среди соснового парка, на песчаном бугре, ребята, разбившись кучками, расположились на отдых.
Занимался каждый чем хотел. Одни, собравшись возле Натки, слушали, что читала она им о жизни негров, другие что-то записывали или рисовали, третьи потихоньку играли в камешки, четвёртые что-то строгали, пятые просто ничего не делали, а, лёжа на спине, считали шишки на соснах или потихоньку баловались.
Владик Дашевский и Толька Шестаков разместились очень удобно. Если они повёртывались на правый бок, было слышно то, что читала Натка про негров. Если на левый, им было слышно то, что читал Иоська про полярные путешествия ледокола «Малыгин». Если отползти немного назад, то можно было из-за куста, и очень незаметно, запустить в спину Кашину и Баранкину еловую шишку. И, наконец, если подвинуться немного вперёд, можно было кончиком прута пощекотать пятки башкирки Эмине, которая бойко обставляла в камешки трёх русских девочек и затесавшегося к ним октябрёнка Карасикова.
Так они и сделали. Послушали и про негров и про ледокол. Бросили две шишки в спину Баранкину, но не решились провести Эмине прутом по пяткам, потому что заранее знали, что подпрыгнет она с таким визгом, как будто её за ногу хватила собака.
— Толька, — спросил Владик, — а ты слышал, как ночью сегодня бабахнуло? Я сплю, вдруг бабах… бабах… Как на фронте. Это корабли в море стреляли. У них манёвры, что ли. А я, Толька, на фронте родился.
— Врать-то! — равнодушно ответил Толька. — Ты всегда что-нибудь да придумаешь.
— Ничего не врать, мне мама всё рассказала. Они тогда возле Брест-Литовска жили. Ты знаешь, где в Польше Брест-Литовск? Нет? Ну, так я тебе потом на карте покажу. Когда пришли в двадцатом красные, этого мать не запомнила. Тихо пришли. А вот когда красные отступали, то очень хорошо запомнила. Грохот был или день, или два. И день и ночь грохот. Сестрёнку Юльку да бабку Юзефу мать в погреб спрятала. Свечка в погребе горит, а бабка всё бормочет, молится. Как чуть стихнет, Юлька наверх вылезает. Как загрохочет, она опять нырк в погреб.
— А мать где? — спросил Толька. — Ты всё рассказывай, по порядку.
— Я и так по порядку. А мать всё наверху бегает: то хлеб принесёт, то кринку молока достанет, то узлы завязывает. Вдруг к ночи стихло. Юлька сидит. Нет никого, тихо. Хотела она вылезти. Толкнулась, а крышка погреба заперта. Это мать куда-то ушла, а сверху ящик поставила, чтобы она никуда не вылезала. Потом хлопнула дверь — это мать. Открыла она погреб. Запыхалась, сама растрёпанная. «Вылезайте», — говорит. Юлька вылезла, а бабка не хочет. Не вылезает. Насилу уговорили её. Входит отец с винтовкой. «Готовы? — спрашивает. — Ну, скорее». А бабка не идёт и злобно на отца ругается.
— Чего же это она ругалась? — удивился Толька.
— Как отчего? Да оттого ругалась, зачем отец поляк, а с русскими красными уходит.
— Так и не пошла?
— И не пошла. Сама не идёт и других не пускает. Отец как посадил её в угол, так она и села. Вышли наши во двор да на телегу. А кругом всё горит: деревня горит, костёл горит… Это от снарядов. А дальше у матери всё смешалось как отступали, как их окружали, потому что тут на дороге я родился. Из-за меня наши от красных отбились и попали в плен к немцам, в Восточную Пруссию. Там мы четыре или пять лет и прожили.
— Отец-то почему с винтовкой приходил?
— А он, Толька, в народной милиции был. Когда в Польшу пришли красные, так у нас народная милиция появилась. Помещиков ловили и ещё там разных… Как поймают, так и в ревком.
— Нельзя было отцу оставаться, — согласился Толька. — Могли бы, пожалуй, потом и повесить.
— Очень просто. У нас дедушка нигде не был, только в ревкоме рассыльным, и то год в тюрьме держали. А сестра у меня — ей уже сейчас двадцать восемь лет — так она и теперь в тюрьме сидит. Сначала посадили её — три года сидела. Потом выпустили — три года на воле была. Теперь опять посадили. И уже четыре года сидит.
— Скоро опять выпустят?